Как-то заметил Петька, что стекла окон совсем не застыли и приветливо манят к себе. Он слез с печи и сел на лавку. На улице пылало солнце, и от снега слепило глаза. Над окном, на деревянном желобе, подвешенном под крышей, кричали, буянили воробьи. Лес у мостика почему-то близко-близко подступил к хутору. Даже видны белые затесы на обгоревшей сосне, от которой рубят смолевую щепу для растопки бани.
Петька сидел у окна и смотрел на улицу долго, пока не озябли босые ноги. Этот день для него прошел быстро и весело. Он даже не слышал бормотания старухи.
IV
Шел апрель. Незаметно земля обсохла и согрелась. У завалинки, в уютном уголке, поднимая рыжую щетину прошлогоднего былья, пробивалась к жизни первая зелень. Петька рвал ее, эту нежную травку, и жевал молочными зубами, истекая слюной.
Однажды утром мать ни с того ни с сего вдруг прибежала обратно из Громкозваново, лихим ветром влетела в Степанидину избенку и, не закрыв за собою дверь, крикнула:
— Родненькие вы мои! Петенька! Война кончилась. Слышите, кончилась.
Она всхлипнула и грузно опустилась на лавку, а Петька смотрел на нее и не мог понять, плачет она или смеется.
Летом, в самый разгар сенокоса, пришел домой Никон Сторожев. Складный и красивый, в военном костюме, он принес в избу праздник, наполнил ее неслыханно приятными запахами, скрипом блестящих сапог и мягким смеющимся басом. Вначале он долго целовал прямо у порога Дарью, потом вытащил из-под кровати забившегося туда Петьку и начал его целовать, тискать, гладить по голове. Весь этот день Никон не отпускал от себя сына: угощал его конфетами и пряниками, потом достал из своего мешка и надел на него невиданной красоты белый костюмчик. Петька чувствовал себя бесконечно счастливым и понял тогда, что отец — это добрый, ласковый человек. Если он сейчас куда-нибудь уедет, то Петька будет ждать его так же крепко, как ждала его мать.
— А ты скоро опять поедешь? — боязливо спрашивал мальчонка и горестно морщил конопатый нос.
— Войны уже нет, Петюшка, и я никуда не поеду.
Петька не верил отцу, но радовался. Жался к нему, пальцами изучал на его груди звонкие и блестящие кругляшки медалей.
Дня через два, к вечеру, в избу Никона Сторожева пришел Тереха Злыдень. Он стянул с головы вытертую телячью шапку и, обнажив коренные зубы в кривой улыбке, сказал:
— Нижайший поклон служилому.
Затем повесил шапку на вешалку, оправил на себе подбитый мехом пиджачок, шагнул из-под полатей и поставил на стол бутылку с самогоном. Тряс тяжелую руку хозяина, приговаривал:
— Здравствуй, соколик. Здравствуй, дорогой. Слава богу, жив-здоров.
Никон Спиридонович опустил с рук Петьку, и тот мигом очутился на полатях, даже при отце пугаясь волчьего Терехиного оскала.
— Присаживайся, Терентий Филиппыч. Как поживаешь? Слышал я, что к Дуплянскому участку прирезали еще дальние гари. Это здорово. Теперь из конца в конец за день и не проедешь…
— Большой стал участок. Шибко большой. Летом так совсем ни отдыха, ни покоя. А народишко вороватый стал: чего-нибудь да из лесу тянут. Вот и поди укарауль.
Они выпили по стаканчику полыхающего горечью самогона, закусили солеными груздями, и разговор оживился. Тереха рассказывал, часто вытирая рукавом пиджака слюнявые губы:
— Ты знаешь, Никоша, я человек до работы злой, падкий. День и ночь мотаюсь по лесу, но людишки совсем перестали бояться. Ей-богу. Вот недавно, уж по весне, поймал я Елену Прядеину — везет воз сухарника. «Куда, спрашиваю?» — «Домой». — «А билет?» — «Пошел-де ты к черту». Ну-ко, сказать такую штуку мужику. И где? В лесу ведь. А она все-таки баба. Погоди, говорю, стерва. Вали воз! Так она что, схватила топор, окаянная, а потом заголилась и давай хлопать себя по толстому заду. Вот этого-де не хочешь? У меня-де муж в Берлине воюет, а ты его детям дров не даешь?! Уходи, говорит, с дороги, а то и с левой стороны тебе рот прорублю. Вот оно, дело-то, брат.
Тереха опять выпил, пожевал груздь с ржаным хлебом, помолчал. Думал, думал над тем, с какого боку теперь лучше всего взяться за разговор, который и привел его сюда, в этот ненавистный ему дом. Разве бы он, Терентий Выжигин, ломал шапку перед Никошкой, если бы у него не было больших расчетов. Сердце под каблук, а участок удержать в своих руках. Тут Терехина удачливая доля. Злыдень сделал первую попытку:
— А ты сейчас, Никон Спиридоныч, после службы и как фронтовик, значит, на прежнюю работенку, конечно, не обзаришься. Плевая ведь работенка. Зряшная…
Сторожев, с легкой улыбкой слушавший булькающую речь Терехи, вдруг нахмурился:
— Постой, Терентий Филиппыч. Ты спьяну не то, по-моему, говоришь. Как же это наша лесная работа зряшная?
Злыдень осердился на себя: не сумел подойти к норовистому человеку. Вильнул острым глазом в сторону, начал заметать языком свой неверный след:
— Я это, Никон Спиридоныч, не к тому сказал, что она зряшная, а к тому, надо быть, что для тебя неподходящая. Ведь я и говорю, ты теперь в начальники пойдешь. А то как же. Верно и сделаешь. Кавалер, с орденами ты теперь.