Ах, отцова злая воля,
в силах он заставить...
Если б Ангелу об этом
весточку отправить,
чрез леса, долины, горы
к счастью беззаботно
улететь бы до рассвета
птичкой перелетной!
Убежать с ним на край света
далеко, далёко,
чтобы не догнал их Куздо
и отец жестокий!
Но и Ангел ведь не ангел,
прилететь не может.
Скорбно мать над ней склонилась,
чем она поможет!
Мать корит ее, ругает,
гладя и лаская:
«Что ты, Руска, что ты, дочка,
или ты дурная?
Попусту ты горько плачешь,
слезы проливаешь!
Чем плох Куздо? Ты подумай!
Что ты понимаешь?
Иль голодной с ним ты будешь?
Босой или голой?
Грех, дочурка! Не гневи же
нрав отца тяжелый!»
«Ой, не по сердцу мне Куздо,
он меня погубит:
Ангела люблю я, мама,
и меня он любит!»
Мать руками тут всплеснула
в скорбном удивленье:
«Замолчи, что говоришь ты
людям на глумленье!»
Тщетны матери советы,
уговоры, слезы,
и людские пересуды,
и отца угрозы.
Приуныла мать седая,
втайне горе прячет,
вместе с дочерью злосчастной
мучается, плачет.
Вспомнилась ей тоже юность,
поцелуев сладость,
как в разлуке с милым в сердце
угасала радость.
Часто мать заходит в церковь,
тихо Бога молит,
чтоб ее он спас от горя,
Руску —от неволи.
Миновало лето, осень,
день Петров осенний,
за зимой вслед наступает
юрьев день весенний.
В гнезда ласточки вернулись
с дальнего кочевья,
белым жемчугом покрылись,
зацвели деревья.
У плетня герань так пышно
зацвела, зардела,
и с весной земля и небо —
все помолодело.
Руска в сад выходит часто,
бродит, словно бредит,
и, венок сплетая, шепчет:
«Ангел мой приедет!»
Грудь вздымается, волнуясь
от надежды сладкой,
и, прислушиваясь, Руска
смотрит вдаль украдкой.
Кто-нибудь толкнет калитку,
Руска еле дышит,
ждет, что ей подруги скажут...
Но... вестей не слышит.
Любит ли меня мой Ангел?
Иль совсем покинул?
Вдруг узнала: «Ангел умер,
на чужбине сгинул!»
*
Омрачилось в небе солнце,
и замолкли птицы!..
Руска плачет, и вздыхает,
и в тоске томится.
Замуж выдали, что стало
с Руской черноокой!
Страшен и уродлив Куздо.
И с душой жестокой.
*
Все не нравится злосчастной
под богатым кровом
с нелюбимым старым мужем,
скаредом суровым.
И к чему богатство, деньги,
нивы и бараны,
если нет любви, согласья,
если в сердце рана?
Коль от божьей благодати
дом живущих прячет,
если муж угрюм и мрачен,
а жена все плачет?
Куздо мрачен, как день зимний;
у него в посуде
под корчмой зарыто много
золотых махмудий.
У него добра с излишком,
доброты лишь нету;
лоб — в морщинах, на устах же
желчь взамен привета:
«Что ты хмуришься, как ведьма,
черная загорка,
знаю я, по ком ты плачешь
дни и ночи горько.
Из петли, с кола хотела
взять себе ты мужа,
знаю я, каков твой норов,
быть не может хуже!
Дед твой Димо был гайдуком,
умер он от пули,
и тебе, его отродью,
шею бы свернули!»
Знает ли отец, что терпит
дочь его родная,
как живет с богатым мужем,
слезы проливая.
Нет, не знает, знать не хочет
про пустые слухи...
Пусть про это зря болтают
глупые старухи.
Только мать горюет, плачет,
дочь свою жалея:
«Руска, птичка, что случилось
с красотой твоею?
Горе мне! Иль перед Богом
грех я сотворила?
Стала мать твоя несчастной!
Ты ведь говорила...
Боже, как помочь мне дочке
в доле бесталанной?
Эх, так будь ты проклят, Куздо,
палач окаянный!»
Мать страдала, и болела
сердцем истомленным,
и скончалась, опочила
на лугу зеленом.
Руска над ее могилой
плачет на погосте.
Куздо часто навещают
недобрые гости.
Гости — турки, иноверцы,
все зовут молодку,
чтоб им кланялась пониже,
подносила водку;
чтоб им руки обмывала,
как они велели,
чтоб в углу им расстилала
мягкие постели.
Куздо — туркам друг-приятель,
человек знакомый,
он пашей турецких часто
принимает дома.
Халим-бей в гостях нередко
у него бывает;
Кырджи-Осман Дебрелия
другом называет.
С турками пьет кофе Куздо
в городе нередко,
говорит с Хаджи Махмудом —
«Как, здоровы ль детки?».
*
Старый Лулчо Панов Куздо
люто ненавидит,
ходит с посохом, в онучах,
все он знает, видит.
Множество вещей старинных
у него в жилище,
древние монеты, клады
он упорно ищет.
Про царей читал он древних —
Дария и Пора,
славную «Александрию»
вслух читал средь сбора.
Слушателей книга эта
очень занимала.
Он рассказывал старухам
и про Буцефала.
В девяти соседних селах
он прослыл ученым,
он нередко прибавляет
ко словам мудреным!
«Этот Куздо не из наших,
из чужого рода,
Не могла родить болгарка
зверя и урода.
Фармазон или католик
он на наше горе;
и об этом с кем угодно
я всегда поспорю.
Золотой в заклад поставлю,
что нашел под башней.
Агарян он приглашает
ночью в дом свой страшный!..»
Так в корчме дед Лулчо Панов
обличал сердито, —
с посохом в лаптях историк.
Сельский знаменитый.
Просвещал дед Лулчо Куздо
мудростью великой:
«Слушай, Куздо, я наставлен
сокровенной книгой.
У тебя — богатство, деньги,
ты — богач спесивый;
у тебя — стада большие,
и луга, и нивы.
Если бы дворцы имел ты
и сокровищ горы,
Дария царя алмазы
и богатства Пора –
все ж без доброты сердечной
зверем ты пребудешь
и червей кормить в могиле
черным телом будешь!»
Разъярился страшно Куздо,
как собака злая,
и прогнал он деда Лулчо
со двора, толкая:
«Ты расшатываешь царство
той бунтарской книгой,
ты дружишь с бунтовщиками,
ходишь к банде дикой!»
Возвратился гневный Лулчо,
и, чтоб не сыскали,
глубоко «Александрию»
закопал в подвале.
*
В это время храбрый Ботев
спрыгнул с парохода
и на берегу Дуная