не прислало горе?..
Ведь вас горе на свет на смех породило
поливали слезы... Что ж не затопили?
Не вынесли в море, не размыли в поле?
Люди не спросили б, что болит в груди
почему, за что я проклинаю долю,
почему томлюся... «Ничего, иди!» —
не сказали б на смех...
Цветы мои, дети,
зачем вас лелеял, зачем охранял?
Заплачет ли сердце одно на всем свете,
как я с вами плакал?.. Может, угадал?..
Может, девичье найдется
сердце, кари очи,
что заплачут с вами, думы, —
большего ли хочешь?
Лишь одна б слеза скатилась...
И — пан над панами!
Думы мои, думы мои,
горе, думы, с вами!
Ради глаз девичьих карих,
ради черной брови
сердце билось и смеялось,
выливалось в слове.
В слове этом возникали
и темные ночи,
и вишневый сад зеленый,
и ясные очи,
и поля, и те курганы,
что на Украине...
Сердце млело, не хотело
песен на чужбине.
На совет казачье войско,
меж сугробов белых,
с бунчуками, с булавами
сзывать не хотело...
Пусть же там, на Украине,
души их витают —
там веселье, там просторы
от края до края...
Как та воля, что минула,
Днепр широкий — море,
степь и степь, ревут пороги,
и курганы — горы.
Там родилась, красовалась
казацкая воля;
там татарами и шляхтой
засевала поле.
Засевала трупом поле
воля, опочила,
отдыхает...
Ее давно
приняла могила.
И над нею орел чёрный
сторожем летает.
Кобзари о ней народу
песни распевают,
распевают про былое,
убоги, незрячи, —
им поется... А я... а я
только горько плачу.
Только плачу об Украйне,
а слов не хватает...
А про горе?.. Да чур горю,
кто его не знает?
А кто пристально посмотрит
на людей душою, —
ад ему на этом свете,
на том же...
Тоскою себе счастья не накличу,
коль его не знаю;
пускай злыдни живут три дня
я их закопаю.
Закопаю, пусть у сердца
грусть змеей свернется,
чтобы ворог мой не слышал,
как горе смеется.
Дума пусть себе, как ворон,
летает и крячет,
а сердечко соловейком
и поет и плачет.
Тихо — люди не увидят
и не посмеются...
Слез моих не утирайте,
пусть ручьями льются,
пусть они чужое поле
моют дни и ночи,
пока попы не засыплют
чужим песком очи.
Так-то, так-то... Что же делать?
Тоска не поможет.
Кто ж сиротам завидует,
карай того Боже!
Думы мои, думы мои,
цветы мои, дети!
Я растил вас, я берег вас,
где ж вам быть на свете?
В край родной идите, дети,
к нам на Украину,
под плетнями сиротами,
а я здесь уж сгину.
Там найдете сердце друга,
оно не лукаво,
чистую найдете правду,
а может, и славу...
Привечай же, мать-отчизна,
моя Украина,
моих деток неразумных,
как родного сына!
Катерина
I
Чернобровые, любитесь,
да не с москалями,
москали — чужие люди,
глумятся над вами.
Позабавится и бросит —
поминай как звали.
а дивчина погибает
в горе да в печали.
Пусть сама б она погибла,
кляня долю злую,
но еще и то бывает —
губит мать родную.
Если есть за что увянуть —
сердце с песней вянет,
люди в сердце не заглянут
и жалеть не станут.
Чернобровые, любитесь,
да не с москалями:
москали — чужие люди,
смеются над вами.
Ни отца, ни мать родную
слушать не хотела —
с москалем слюбилась Катря,
как сердце велело.
Полюбила молодого,
в садик выходила,
пока там девичью долю
не запропастила.
Мать звала вечерять дочку —
дочка не слыхала;
где встречалась с любимым,
там и ночевала.
Много ночек кари очи
крепко целовала,
пока вдруг не зашумела
недобрая слава.
Что ж, пускай дивчину судят
люди в разговоре:
она любит и не слышит,
что подкралось горе.
Весть недобрая примчалась —
в поход затрубили.
Уходил москаль, а Катре
голову покрыли.
Не заметила позора,
пропустила мимо:
словно песня, сладки были
слезы о любимом.
Обещался чернобровый:
буду цел — вернуся.
Ожидай его, дивчина,
ожидай, Катруся!
С москалями породнишься —
горе позабудешь,
а пока — пускай болтают
что угодно люди.
Не тоскует Катерина —
слезы вытирает,
а на улице девчата
без нее гуляют.
Не тоскует Катерина,
а ночной порою
берет ведра молчаливо,
идет за водою,
потихоньку, незаметно
дойдет до криницы,
тихо станет под калиной,
запоет о Грице.
Так зальется, что калина
плачет от печали.
Возвратится — и довольна,
что не увидали.
Не тоскует Катерина,
ничего не знает,
из окна в платочке новом
смотрит, ожидает.
Ожидала Катерина,
а время летело,
захворала Катерина,
слегла, ослабела.
Занедужила, бедняжка,
еле-еле дышит...
Отлежалась — и за почкой
колыбель колышет.
А соседки злые речи
с матерью заводят:
«Мол, не зря в твой дом ночами
москали приходят.
У тебя родная дочка
стройна и красива,
и не зря она качает
солдатского сына:
что искала — получила...
Уж не ты ль учила?..»
Дай вам Боже, цокотухам,
чтоб вас горе било,
как беднягу, что вам на смех
сына породила.
Катерина, мое сердце!
Ой, беда с тобою!
Как ты жить на свете будешь
с малым сиротою?
Кто расспросит, приласкает,
кто вам даст укрыться?
Мать, отец — чужие люди,
с ними не ужиться!
Отлежалась Катерина,
встала понемногу,
под окном ласкает сына,
смотрит на дорогу.
Смотрит Катря — нету, нету...
Может, и не будет?..
Хоть бы в сад пошла поплакать
так увидят люди.
Сядет солнце — Катерина
в садике гуляет,
к сердцу сына прижимает,
тихо вспоминает:
«Здесь его я поджидала,
здесь его встречала,
а вон там... сынок, сыночек!..»
и не досказала.
Зеленеют, зацветают
черешни и вишни.
В тихий садик Катерина,
как и прежде, вышла.
Но уже не запевает,
как тогда бывало,
когда друга молодого
ждала-поджидала.
Приумолкла Катерина
от тоски-печали,
а соседи, а соседки