Читаем Свадьба полностью

Вся эта история тянется уже где-то с хороших полгода. На прошлой неделе, по долгу заведующего кафедрой, приперся ко мне на лекцию. Уселся в первом ряду, слушал, егозил, записывал что-то.

После звонка бросил:

— Разберем после занятий. Подождешь меня в Девятой. Домой не убегай.

Сидим в Девятой. Он разбирает — я слушаю. Все по правилам. Пять полных лет провалялись чуть ли не на одной постели, койка к койке. Но все по правилам. Служба.

Помнишь, вместе зубрили, ходили в столовку, как положено, пили и вино, и зубровку, и под грохот баталий в опьяненье глубоком наши мысли летали от Гомеров до Блоков…

Ах ты, Леша-мудреша, дружище ты мой дорогой!

Высокий лоб, точеные скулы, нос, линии щек. Все четко, правильно, будто не лепили, а рубили, вот так — раз, два — и готово. Стоит глыба дерева, подходит скульптор, топором раз — щека, еще: раз — другая щека. Потом так же — лоб, нос, подбородок. Так и вырубили готовеньким для ратных дел и свершений. Никаких тебе там маминых темных труб, слизи, вони, гадости. Чистая работа, ни сучка ни задоринки. Только холодок какой-то в пепельных, серо-голубых глазах. И серьезности много больше, чем надо.

Ну улыбнись, Тихомиров, тихоня гороховая! Ну улыбнись хотя бы!

Наконец, закончил, освободился. Ожил, наконец. И немедленно холодок сменился щедростью, и сам он весь расплылся, потеплел. Самому неловко. Куда подевался мундир?

Смущенно запихивает в портфель бумаги.

— Что вечером будешь делать? — спрашивает.

— То же, что всегда. «Голос» буду слушать, — непринужденно закидываю в отместку за только что допущенную им казенщину.

Не среагировал, пропустил мимо, хотя обычно вскипает на этом, как волна.

— Я о Людмиле хотел спросить, — (ах вон оно что!) — Ты думаешь, она все еще не прочь?

— Не думаю, а уверен.

На другой день я вручил ему ключ от квартиры, раздобытый никем иным, как самой Мурашевой. Квартира находилась где-то на отшибе, а ее хозяйка, Мурашевой школьная учительница и родственница, — со студентами на уборочной. «Вы только ему не говорите, что это я достала. Сами понимаете».

— На! — говорю ему. — Сама принесла.

Молчит. Улыбается. Волшебный ключик на ладони держит и молчит. Взвешивает.

Обескуражен. Польщен. Да, елки-моталки.

А что, елки-моталки? И хочется и колется. На дергающейся улыбке — растерянность, в серых зрачках — огоньки вожделения.

— Значит, сама — говоришь?

— Сама.

Прости меня, Мурашевна, предал я тебя. Думал, так лучше. Думал, против этого не устоит твой Алексей Георгиевич.

Предательство — прелюдия любви.

Но никакой любви не было. Так на прелюдии все и застряло. Ключ он взял. По назначенному адресу пошел. В назначенное время пришел. Но то ли кто-то помешал, то ли у самого поджилки в последний момент затряслись — кто знает? Мурашева видела из окна, как он подходил, оглядывался, галстук без конца поправлял, прическу. Она ждала.

Она и сейчас ждет.

— Ждешь?

— Кого?

— Ну кого?

— А-а-а.

Подняла голову и уставилась на меня. Губы чуть перекошены, полуоткрыты, над верхней заметно поблескивают черные усики. В черных, маленьких, глубоко посаженных глазках — что-то вроде того, что ничего, мол, не поделаешь, но я вот хороша и потому жаль.

Да, Мурашева, жаль. Жалко. Жарко натопленная печь — ты. Паровозная топка. Попка. Жар.

Жаль.

— Послушай, Мурашева, чего бы нам с тобой ни полюбиться?

— Шутите?

Встала, подошла к шкафу, дверцы — в распах, руки кверху. На цыпочках, как на пружинках. Упругая крутизна стана. Водопад стана. Гуси-лебеди. Лебединая песнь. Потянулась за чем-то. Синий крепдешин заморщинил и тоже вверх пополз. Ходит маленькая ножка (маленькая ли?), вьется локон золотой. Дурак ты, мой Лешка Георгиевич. Ох и дурак.

Гордитесь, портреты! Гремите стихами! Мы тоже не свиньи и тоже не хамы! Рамы.

Рамы с нами. Рамы в нас. Рамы вокруг нас.

Вокруг нас разметалась, занялась, зарделась — ах! — несмышленно-бесстыдная зеленая рвань. Ранняя, спелая, безоглядная, с горьковатым привкусом запретного, запредельного плода, томления, греха.

Где-то в чеховских письмах обронено, что если б, мол, Короленко хоть раз изменил своей жене, то он бы и писал веселее. Какой разврат! А, Тихомирыч? Алексей Георгиевич Короленко?..

Измени жене, Лешенька. Хоть раз измени. Может, и впрямь здесь собака зарыта. Может, и впрямь заживешь, освободишься, полегчаешь.

О Русь моя, жена моя, до боли…

Измени жене. Измени России. Родине измени.

Лешину маму зовут Нюра. Нинулькину — Паша. Добрые теплые тихие имена. Сколько домашности в них! Души! Заботы!.. Сени, амбар, дощатый пол, настенные часы-ходики, крынка…

А Лея? А Рахиль? А Ривка?..

Уже вторую неделю Тихомирыч донимает меня вопросом первостепенной важности. Сделаю ли я обрезание своим пацанам, когда окажусь там?

— Сделаешь?

— Не знаю.

— Нет, ты не юли.

— Я не юлю. Но какое это имеет значение?

— А ты не понимаешь?

— Не понимаю.

— Ну как же, они ведь русские, по сути.

— Какие?!

Они сегодня к священнику ходили. Сашок со своей невестой. Кэрен ее зовут. Она по матери итальянка, по отцу полька, по складу ума и рождению американка. Изящная, стройная, в очках.

Похожие книги