Читаем На пиру богов полностью

«[…] вследствие исторического испуга спасался в эсхатологию, и здесь, в сознании собственного бессилия, апеллировал к Deus ex machina, к концу мира, и так укрепился в этом, что даже потерял веру в свою смерть, чая скорого преображения вместо смерти… Ведь какая чепуха! Теперь только умудрил меня Господь ждать и просить христианской кончины живота, когда Он укажет»[26].

Изживание католического увлечения подробно описано самим Булгаковым в его дневниках конца 1922–1924 гг.[27] – в этом процессе сошлось многое: и встреча с реальным католичеством, вместо во многом «вычитанного», «воображенного» Булгаковым в тяжелые крымские годы, и растерянность, отсутствие уверенности в том, чтобы вести других – ведь для Булгакова его «католичество» не есть вопрос личного спасения. Он ни на мгновение не теряет веру в осененность православия Св. Духом – показательно, что решающим толчком на пути к католичеству для него стало исполнение обряда «присоединения к православию» Е. К. Ракитиной, просившей об этом «по семейным условиям»[28]. Потому в диалоге «У стен…» голос «Приходского священника» – второй голос самого Булгакова, не решающегося открыто заявить своих мыслей, идущего на внешние уступки, но при этом не верящего, что полнота истины целиком сосредоточена в православии, а католичество есть ересь. На исходе 1923 г., 4 декабря, уже почти год как пребывая вне России, Булгаков прочтет в Праге первый из диалогов «У стен…», изменив его так, чтобы «привести все к православно-благополучному концу»[29]:

«Публики собралось пропасть, большинство, конечно, недоумевало, а остальные не сочувствовали, более или менее активно»[30].

Даже в мотивах, по которым он сохраняет свои католические рукописи, он расходится сам с собой – так, вскоре после чтения первого диалога, Булгаков пишет: «Помню, что ехал в Прагу с мыслью все повернуть на свой лад, а кончил приспособлением. Это меня мучает. А вместе мучает и то, что я не устоял, совершил измену православию в сердце своем […]. И вот теперь это чтение с подмалевками, измененное против замысла до неузнаваемости, снабженное совсем другим концом и выводом, что это такое за мерзость? А вместе с тем я чувствую здесь нечто нужное и дорогое, надо бы это так выстрадать и почувствовать, как я тогда, чтобы это ожило и для других. И не хочу я обывательщины, хотя и благочестивой, в к[ото]рую я погружаюсь, не хочу я пошлости…»[31]) а спустя несколько дней решает сохранить свои рукописи себе во обличение: «Пусть же после смерти моей видят и мой грех, и русскую беду в подлинном размере»[32]. Аналогичное решение о сохранении рукописи принял Булгаков и при пересмотре своего архива в 1940 г.[33]

На старый новый 1924 год, встреченный в Праге, Булгаков записал в дневнике:

«Как много отложилось за этот год и очарований, и безочарований. Год назад я изнемогал от своего католичества и борьбы с ним со стороны православных; теперь это меня оставило и затихло, перестало так меня мучить, но я снова не умею себя найти. Я не могу сказать, чтобы я с этим справился, но и не могу сказать, чтобы разделял то, чем жил в России и с чем ехал. Но этот внутренний провал меня не то что опустошил, но перед самим собой скомпрометировал. Как могу я что-нибудь утверждать, если то, что я пережил так трагически-восторженно и жертвенно, оказалось иллюзией или малодушием… Неимоверно! А в то же время как же жить и работать с такой разочарованностью в своих силах. Да в последние годы жизни не пора ли перестать и спрашивать, а между тем невольно спрашиваешь»[34].

Спрашивать Булгаков, разумеется, не перестал – и по мере того, как католические увлечения сменялись разочарованием, на передний план вновь выходили софиологические размышления[35]. Летом 1924 г.

Похожие книги