Читаем Лев Толстой полностью

В этот Рим, первый и последний, Толстой избрал дорогу совершенно исключительной простоты и правды. Именно такой путь и обусловил собою ту давно отмеченную критикой особенность, что у Толстого нет, или как бы нет, типов. Конечно, образы Платона Каратаева, дяди Брошки, хозяина Василия Андреича и многие, многие другие значительно подрывают обычное мнение об отсутствии в его созданиях типичности. В художнически-скупом и элементарном построении своих народных рассказов он слишком показал, что ему не трудно было бы, если бы он только хотел, отбросить всю роскошь индивидуальной психологии, анализа и дать упрощение, многодумную сжатость. Ему естественно и сподручно было переходить от грандиозной сложности «Войны и мира» к незатейливым линиям таких примитивов, как «Чем люди живы» или «Кавказский пленник». И при наименьшей затрате изобразительных средств умел он достигать глубочайшего эффекта; и как будто не со страниц книги, а непосредственно из живой были мира смотрит на нас типичный русский простец, безответный и безобидный, неумудренный и улыбающийся Алеша Горшок. Но верно то, что необычайная яркость и выпуклость толстовских изображений пленяет нас своей захватывающей силой, и от этих дивных особей, одаренных такою обильной личной жизнью, мы не делаем уже перехода к той категории, в которую их можно было уместить; мы не заботимся о классификации и обобщении этих живых портретов и за индивидуальными чертами не усматриваем здесь очертаний типических. Это так, но, во-первых, именно мы, а не Толстой своеобразно повинны в этом недостатке дальнозоркости и типизирующего синтеза, и, во-вторых, он послушный автор и в данном отношении только следует за своей постоянной вдохновительницей-жизнью, за своей Ариадниной нитью правды и простоты. Это они говорят ему, что типы нужны искусству, а не жизни; это они говорят ему и нам, что Бог создает не типы, а отдельных людей. Важнее физиономии, чем лица. Скорее кажущееся, нежели реальное отсутствие типичности у Толстого происходит не от бедности, а от богатства. Он дает человека всего; он так его видит и так показывает, что выступают перед нами не остовы и схемы, в которые нередко грозит перейти типичность, а те неповторяемые, единственные, интимные движения определенной души, которые представляют собою и самое дорогое, и самое несомненное в каждом из нас. И главнее, и поразительнее всего – то, что именно из этих индивидуальных деталей, из этих человеческих подробностей, из этой россыпи личного вырастает у нашего титана мировая целостность, такое неслыханное обобщение, которое связывает в нечто единое не только людей, но и все живое население мира, всю беспредельную державу природы. В его творениях каждый узнает себя в каждом: Толстой усилил и углубил родство человека с человеком и человека с остальными явлениями вселенной. Это – тоже типичность, но только высшего порядка, недоступная никому другому из писателей, предел художественной мудрости.

Все говорит об этой поразительной пристальности обобщающего взгляда, каким смотрит Толстой на естество. Когда сопротивляющийся репей, чудный малиновый репей «татарин», вдруг рождает у него гениальную ассоциацию и, по-видимому, из очень большой и неожиданной дали приводит ему на память образ Хаджи-Мурата, до последней минуты не сдававшегося людям и смерти, то это не просто сравнение: вы чувствуете, что эта аналогия корнем своим имеет конгениальность Толстого и природы, какую-то вещую родственность его с нею. Не только он – человек и ничто человеческое ему не чуждо, но здесь и большее: та предельная высота, до которой никак не может досягнуть наш притязательный антропоцентризм и с которой перед умудренными глазами стихийного старика, дяди Брошки, и написавшего дядю Брошку расстилается единая мировая целостность, великое Все, то, что не знает существенной разницы между репьем и героем, между былинкой и человеком. Весь мир вещает чуткому слуху Толстого одно и то же, некую общую истину и мудрость.

В последней стычке русских с Хаджи-Муратом лошадь, раненная в голову, «треща по кустам, бросилась к другим лошадям и прижалась к ним, поливая кровью молодую траву»; как это трогательно! и разве ее жалко меньше, чем людей, и в единстве боли и страдания, в струях общей крови, орошающей траву, разве не сливаются в одно целое миры человеческий, животный и растительный?

Похожие книги