Читаем Чет-нечет полностью

Поодаль у сундука пестрели разноцветные одежды и белье. Что-то взлетало шуршащим крылом. Из сказки явившийся сундук сокровищ: то оловянный стакан, то перевязанный красной нитью пучок лебединых перьев, то узкие штаны, которые каждый со смехом к себе прикладывал. Кушак с ножом, женские мониста и ожерелья к рубашкам, и серьги, и тусклое блюдо, и ярко-красный азям английского сукна… В праздничном возбуждении начинали уже и дуванить – делить добычу, – но без порядка обычного в казачьих кругах, а бестолково, переругиваясь, с менами и разменами обратно. Бесследно мелькнула серебряная чернильница, рассыпалась под ноги стопа бумаги…

По жаркому времени под ферязью у Федьки не обнаружилось ни зипуна, ни легкого полукафтанья, одна лишь рубаха да желтые штаны. Она ссутулилась, сдвинув вперед худые плечи.

– Скидывай и рубаху, – обронил человек, прибавив крепкое слово.

Федька ответила.

– Казаки! – развеселился человек, призывая товарищей. – Щенок нас богом стращает! Говорит, не отдам последнего!

Поднял голову клейменый атаман – он разминал как раз, исследуя на разрыв и на свет, малиновый коврик, чудно годившийся на попону.

– Зарежь его, Лихошерст, – буднично посоветовал атаман.

Разбойники бросили дуванить, ожидая развлечения.

Лихошерст, рослый казак в красном стрелецком кафтане, который раздевал Федьку, тронул ее саблей.

– А ты не дури, хлопчик, снимай, – сказал он на этот раз без брани. И это новое его спокойствие, какое-то особенное, нехорошее спокойствие, заключало в себе предупреждение. Словно все прежние матюги и понукания были нестоящей игрой и только теперь дошло до дела. И если сдерживал себя до поры Лихошерст, сдерживал зуд в плече, побуждение развалить мальчика надвое одним – со стоном, с жестоким выдохом – ударом, то сдержанность эту надобно было бы распознать и оценить.

Возможно, впрочем, что Лихошерст брезговал кровенить вещь. Тонкую полотняную рубаху с красной тесьмой по разрезу у горла и на предплечьях. Слегка влажную под мышками и мятую. Окончательную цену рубахе он положил по размышлению в пятнадцать алтын.

Молчание однако непоправимо затягивалось.

Разбойники, ухмыляясь, ждали, они не вмешивались ни одним словом.

– Не буду, – сказала Федька.

– Ого! – так же тихо отозвался противник.

Скосив глаза, Федька видела, как поднимается к горлу, подрагивает кривой клинок сабли. Крапленый местами ржавчиной.

Слабым, как дуновение, движением мелко иззубренное лезвие, коснулась шеи… Едва-едва, с изуверской лаской потянулась по коже. Трудно было поверить, что режут. Федька ощутила холодное, как острый лед, и мокрое. Она застыла в полнейшей одеревенелости, так что самая мысль отделилась от косной телесной сущности и витала где-то на воле.

В кровавых отблесках солнца сабля снова поплыла к лицу, Федька различала на лезвии мелкие капли крови.

– А я… буду резать, – молвил Лихошерст глухим, полным томления и тоски голосом.

Федька подняла глаза.

Она смотрела пристально и строго. Застланные смертной поволокой, глаза напротив не различали Федьку, не видели сейчас ничего. Лицо убийцы отяжелело – невыносимо трудно было ему выдерживать ношу своей отвердевшей воли, и он страдал, страдал в потребности освободиться от тяжести всё разрешающим ударом.

Он ждал уже только одно. Ждал, когда она вильнет взглядом. Съежится, признавая свой страх и, значит, правду убийцы… Но она презирала эту правду как ложь. Она глядела, и этот исполненный внутренней силы взор нельзя было миновать. Зачарованный, казак проваливался… имея опору в неподвижности взора.

Приковывая и прикованная взглядом… невероятно, необъяснимо, но совершенно точно постигаемым ею образом Федька сомкнулась с другой человеческой сущностью. Разъять их ударом клинка было уже нельзя, мучительно трудно, как трудно было бы Лихошерсту пилить себе саблей собственную руку. Убийца ее и брат, губивший людей, как скот, утратил ту внутреннюю основу, ту цельность, независимость своего я, которые давали ему ощущение собственной безопасности.

За первым толчком он ощутил болезненную истому, которую испытывает, попавши в тепло, отмороженная душа, и она, Федька, эту новую, сладкую боль почувствовала и распознала. Растворявшийся теплом взгляд ее причинял ему все большие и большие страдания.

Обветренные, в лохмотьях сухой кожи губы его дрогнули…. Охваченный удушьем, он испытывал потребность отереть испарину, но не мог сделать этого, да и не понимал побуждения. Боль его, переливаясь обратно к Федьке, наполняла ее страданием.

Она опустила ресницы.

И попыталась шевельнуть занемевшими пальцами. И судорожным толчком вздохнула – был это первый вздох от рождения…

Она повела глазами, озираясь – солнце, что видела она прошлый раз, зашло, но первые светлые сумерки не стали еще ночью.

– Мать моя женщина! – невнятно пробормотал Лихошерст. Губы кривились. Отвернулся и развинченной походкой побрел прочь.

Казаки мало сказать недоумевали, они разобрать не могли, что же сейчас видели. Что это было?

Похожие книги