Читаем Цвет небесный полностью

— как манекены. С гипсовыми лицами. Не шевелились. Не дышали. По-гусиному тянули головы к одной невидимой точке. Климов пошел на цыпочках, шепча: «Извините», — протискивался. В простенках висели одинокие картины. Он высмотрел свою — под самым потолком. Городской пейзаж. Полдень. Горячее, сухое солнце. Канал, стиснутый каменными берегами. Солнце отражается в нем. Вода желтая и рябая. Как омлет. В нее окунаются задохнувшиеся в листве, жаркие, дремлющие тополя. Последняя его работа. Нет — уже предпоследняя. Последняя на комиссии. Все стояли затылками. Это помогло. Климов глядел с отвращением. Вода была слишком желтая. И слишком блестела. Действительно, как омлет. Не надо было разбивать ее бликами. Чересчур контрастно. Дешевый эффект рвет полотно. В шершавых камнях облицовки канала тишком много фиолетового. Сумрачный, вечерний цвет. Он, как чугун, тянет набережную вниз. А дома — вытянутые, серые, призрачные — летят куда-то в небо. Картина разваливается. Климов сжал ладони — ногтями в мякоть. Он был рад, что стоят затылками. Он почти любил эти стриженые, или волосатые, или покрытые ухоженными льняными локонами человеческие затылки. И пусть никто не смотрит. Я же не художник. У меня каждая деталь сама по себе. Как в хоре: каждый поет свое, стараясь перекричать, и хора нет. Какофония. Невнятица цвета. Они же мертвые, эти камни, которыми я так гордятся. Я думал, что фиолетовый, а внутри даже чуть лиловый, сумрачный цвет сделает солнечную желтизну в воде пронзительной — как скрипку на самых высоких нотах, где почти визг. А он — глушит. И камни получаются холодные. Ночные камни. Прямо-таки могильные. И все разодрано: дома парят в воздухе, вода плоская, а деревья: боже мой, откуда я взял этот зеленый и этот серебряный. Я хотел передать изнанку листьев — какая она белесая. Замшевая — в крупицах пота. Безумное сочетание. Зеленый и серебряный. Будто игрушки на елке. Проламывает полотно. Словно топор воткнули. Я же не художник. Я ремесленник. Мне нужно аккуратнейшим образом выписывать каждую мелочь, переделывать по десять раз, увязывая скрупулезно. Терпеливо укладывать кирпичик за кирпичиком. Чтобы не рассыпалось. Тогда — да. Тогда я смогу сделать среднюю работу. Не очень позорную. И, пожалуй, не надо озарений. Меня губят озарения. Воспаряешь, забывая о том, что нет крыльев. И — брякаешься на асфальт, так что искры из глаз. Очень больно падать. Все так. Кроме неба. Небо я умею. Я даже не понимаю — почему, но оно у меня живое. Единственное, что я умею. Гвадари писал только при свечах, а я пишу только небо. И еще хуже, что оно такое. Беспощадное. Оно просто кричит, что автор бездарность. Сфорца прав: в посредственной работе не должно быть ни капли таланта. Потому что — контраст. Один талантливый штрих разрубит всю картину. Великий искуситель Сфорца: капля живой воды в бочке дегтя, жемчужное зерно в навозной куче. Он мог бы этого и не говорить. Я сам все знаю. Жаль, что никак нельзя избавиться от этого ежедневного, мучительного и невыносимого знания.

Климова толкнули. Забывшись, он сказал: «Осторожнее», — в полный голос. К нему негодующе обернулись, словно нарушать тишину было преступлением. Климов вспомнил, зачем пришел. Разозлился. Морщась от неловкости, стал проталкиваться вперед. Вслед шипели. Здесь тоже была очередь. Дежурный с повязкой на рукаве следил за порядком. Опять пришлось показывать приглашение. Дорогу давали неохотно.

Похожие книги