Читаем Почта с восточного побережья полностью

Почта с восточного побережья

Писатель Борис Романов живет и работает в Мурманске. После окончания мореходного училища плавал на транспортных и спасательных …

Борис Степанович Романов

Проза / Проза о войне 18+

Арсений Егорыч окончательно пришел в угомон и, чтобы уж не пропало даром время, свернул налево, пританцовывая, приткнулся к холодной, отшлифованной за многие годы жердочке. Закохтали куры на насесте, взблеяла шальная овечка. Но Арсений Егорыч управился быстро, привычные куры затихли, и ярка улеглась под бока товарок, только Марта продолжала мерно жевать жвачку.

«До сретенья потерпеть, а дале тут ночевать придется, к отелу катит, — прикинул Арсений Егорыч, — запускать пора, утром же накажу Еньке…»

В сенях проверил щеколду на наружной двери, горько посожалел об убиенном осенью Фоксе, который мог бы медведя осадить, а не то что человека, и, подрагивая от мороза, вернулся на зимнюю половину.

Филька на печи захлебывался храпом, а Еньки-то всю жизнь ночьми не слышно было.

Арсений Егорыч обогнул печь, ориентируясь на тлеющие в жаратке угольки, и тихо вошел к себе.

…Если входить с темноты, в спальне-боковухе было светло от лампадки. Давно поместил, на диво обычаю и людям, Арсений Егорыч у себя в изголовье Петра и Павла и не подумал ни менять им место с появлением Полины, ни хотя бы гасить по божьим дням к ночи лампадку, — довольно с них и занавески…

Полина слала с беззвучным глубоким дыханием, с руками, разбросанными по клеткам одеяла.

«Ишь ты, укачал ведь как, — горделиво помыслил Арсений Егорыч, — сдоба…»

Он уложил валенки на лежанку подошвами к печи, пощупал, греются ли носки в выемке — печурке, поправил Полинино платье на железной спинке высокой городской кровати и забрался под одеяло.

— Ой, Орсенька, милый, — вспрянулась, залепетала со сна Полина, — давай поспим.

— Ладно уж, — буркнул Арсений Егорыч, — заледенел, дай хоть согреюсь.

<p><strong>2</strong></p>

Утром встал он рано, но не раньше Еньки. Пока он надевал посконные порты с рубахой, подпоясывался ремешком, приглаживал бородку и смоляные волосы, он успел разобрать, что печь уже в работе и заслонки при этом открыты на малую тягу, чтоб зря дрова не переводить. Енька, легонько покряхтывая, стучала ушатом: видать, переливала подогретое пойло.

Арсений Егорыч, как обычно, наскоро помолился, вроде как бы кивнул господу богу: «Господи наш на небесах, да святится имя твое…», еще короче поприветствовал Петра и Павла: «…и апостолы твои…» — и, поскольку услышал, что сквозь тихие причитания Еньки пред шестком полилась на пол вода, коротко махнул у лица перстами и побежал на шум.

Против печного устья, в отблесках березового пламени, Енька, стоя на карачках, одной рукой подбирала картофельную густоту, а другой одерживала жижу, стекающую к печи. Юбки у нее были подоткнуты, и старческие ноги с буграми вен дрожали от натуги.

Услыхав Арсения Егорыча, она ойкнула, будто девушка, присела пониже и вскинула на хозяина выцветшие глаза:

— Орсюшка, батюшка, подыми ты этого окаянного, нету сил такие бадьи ворочать.

Еще ни разу в жизни Арсений Егорыч не успел сказать что-нибудь раньше Еньки.

Ему осталось только вернуться на зимнюю половину, к печке. Легко скакнул он на привалок и сорвал ситцевую занавеску. С печки шибануло чесночной вонью и будто бы, показалось, брагой. Филька давился храпом.

— Ты чего чеснок жрешь, спрашиваю? — тоненько крикнул Арсений Егорыч, наугад, сверху вниз, ударяя сына левой рукой и радуясь тому, что рука попала по мягкому, по живому. — Ты чего чеснок жрешь? А? А?

Филька опрометью, едва не сбив Арсения Егорыча, скатился с печи, но Арсений Егорыч успел вцепиться в него.

— Ты это что, а? Ты сядь сюда! А ну сядь!

Филька рвался, мычал, тряс головой и плечами, но Арсений Егорыч держался на нем, как клещ.

— Ты чего чеснок жрешь? А? Ты чего скалишься? Бу-бу-бу! Гляди у меня.

Арсений Егорыч торчком ударил ладонью под Филькин круглый подбородок, в шею. Филька сел так, что хрустнуло дерево лавки, заперхал и замолк.

— А? Ну? Станешь скалиться? То-то: матка пуды неподъемные ворочает, а ты? Спишь? Чеснок жрешь? Подбери, подбери слюни-то! Подбери, говорю, Филюшка. Ты уж прости меня, прости. Иди помоги матери, матери иди помоги, говорю. За дровами иди, говорю, что ли.

Филька засмеялся, поднялся с лавки, отодвинул отца в сторону и направился к Еньке. Слышно стало, как он за углом печи шумно, будто кабан, хлещет воду прямо из кадки.

«Чтой-то, замечаю, чеснок он стал потреблять, — размышлял Арсений Егорыч, — чтой-то ране такого не водилось. Неужели к бражке подобрался, нетопырь?»

Бражку себе заваривать Арсений Егорыч начал с той поры, как появилась у него Полина. Вернее, даже чуток раньше. На бражке этой Полина и попалась. Боялся оплошать Арсений Егорыч, а с банькой да бражкой бросался он в атаку, как с трехгранным штыком — ни на какую сторону не согнешь. По военному времени хлеб полагалось бы беречь, но выше сил было для Арсения Егорыча отказаться от последней блажи, подсказывал он себе, что святые апостолы ждут не за горами.

Но больше двух-трех недель готовая бражка не выдерживала даже в летнем погребе, распадался солод, и после выстаивания на холоду Арсений Егорыч спаивал ее с помоями хряку.

Неужто Филька холоженую пьет? Или отчерпнул давеча той, с печи? То-то проба показалась как бы вполсилы. Неужели сообразил?

Похожие книги