Видя, что Конон Иванович опять нахмурился, Янкелевич стал придумывать, что еще сказать бы подходящее. Он вспомнил, что утром, проходя площадью, видел совсем готовый, наскоро сколоченный из досок с натянутой уж парусиной вместо крыши цирк и что цирк завтра открывается.
— Хорошо все-таки жить на свете! — воскликнул Янкелевич.
Конон Иванович, как укушенный, глянул на него.
— Что это вы запрыгали, Янкелевич?
— Вот цирк теперь приехал. Вы будете, конечно, на открытии, Конон Иванович?
— И без того много клоунов вокруг себя вижу, — отрезал Конон Иванович.
Янкелевич обиделся. Кстати, ему скоро надо было поворачивать в свой переулок. Уже явственно светало. Месяц провалился куда-то.
Проводив гостей, Яков Федорович Стубе закрыл рояль, погасил лампу и все свечи, кроме одной, снял свой праздничный костюм и надел халат и колпак. Подошел к двери и под длинным рядом черточек, обозначавших прожитые только в этом доме года, поставил еще одну. Со свечой в руках заглянул в зеркало.
— Фу-ты, ну-ты, Herr Стубе, хоть в гвардию, хоть куда! — сказал он, охорашиваясь.
Желтое, одутловатое, с синеватыми уже тенями в провалинах и морщинах, сонное, но довольное, но тщательно бреемое и моемое лицо вытягивалось из зеркала. В глазах бегал слабенький, старческий блеск возбуждения.
— Hoch, Herr Стубе, hoch! — закричал он сам себе, одной рукой снимая колпак, а другой высоко поднимая свечу. И повернувшись по-военному, засвистал жидковатый марш какой-то времен покорения Франции.
Матильда Петровна сидела перед зеркалом в спальне. Скинув платье с высоких плеч, она вынимала шпильки из взбитых волос, вглядываясь в свое лицо, такое молодое еще недавно, такое еще теперь быстроглазое, но уж оплетаемое тонкой паутиной первых морщин. Теплая, сытая жизнь старила мягко, незаметно…
— Мотьхен! — сказал Яков Федорович. — Смотри, какой я молодец. Да?..
— Да! — ответила Мотьхен, вздохнув.
— Не вздыхай, Мотьхен! Сегодня торжественный день.
Он грузно сел в кресло, раскуривая трубку. Память его лениво ползала, по-червячьи, где-то в пустоте прошлого.
— Да, если бы я не родился в этот день, что было бы с тобой, Мотьхен, а?
Мотьхен болезненно улыбнулась.
— Что было бы, а? Хороший я человек, Мотьхен, или нет?
Он наливался кровью от самоудовольствия, покашливал и охорашивался в кресле.
— Что было бы, а?
— Оставьте, Яков Федорович. Вы не знаете, что было бы.
— Не знаю? Ну так ты сама знаешь.
— И я не знаю. Никто не знает.
Она сбросила платье и стала вдруг какой-то домовитой, толстоногой в цветной юбке немкой, готовой пасть сейчас на колени и благословлять небо, что миновала ее беспутная, темная, страшная слепотой своей жизнь, а взяла ее жизнь тихая, пресная и положила за пазуху к такому доброму человеку.
— Что было бы, Мотьхен! — повторял этот добрый человек, самодовольничая в дымном облаке. — А может быть, тебе лучше было бы, Мотьхен? Ты кое к чему не привыкла ли? С одним, да еще старым, не скучно ли тебе? И веселей было бы с пятью какими-нибудь молодцами?
Яков Федорович нагнул голову и льстивым шепотом начинал дразнить.
Мотьхен прислушивалась к противным его словам, как лошадь, которую стегают, по не зажившей еще шкуре.
— Поцелуй мне руку, Мотьхен! — строго сказал Яков Федорович.
Она покорно подошла и нагнулась поцеловать его руку.
— Что ты, Мотьхен! Разве так целуют? На колени надо стать.
Она и на колени стала.
— Ты понимаешь, за что ты мне руку целуешь?
Она тихонько качнула головой.
— Нет? О, когда же ты поймешь! За то, что я спас тебя.
— За то, что вы спасли меня.
— За то, что я взял тебя в дом к себе!
— За то, что вы взяли меня в дом к себе…
Она рабски повторяла его слова, но какие-то задорные смешинки рождались глубоко в ней. А если бы не спас? А если б не взял?.. Ночь-то какая бывает! И который уж год она звездам в глаза не глядела?
— Глупый вы, Яков Федорович! — сказала она вдруг со вздохом. — Не вы спасли, а просто жизнь переменилась.
И опять села глядеться в зеркало. Какие темные, совсем молодые глаза!
— Поедемте кататься, Яков Федорович?
— Тихое помешательство, — сказал Яков Федорович. — Когда человек начинает понимать, как он счастлив, он потихоньку сходит с ума. А сумасшедшие, конечно, могут и ругаться, и по ночам кататься.
На открытии цирка было шумно и весело. Пахло тощей черной лошадью, которая стояла за перегородкой и фыркала, радуясь, что кончился переезд. Директор торжественно провозглашал номера, и пять музыкантов играли неистовый марш. Янкелевич был среди них, приглашенный в последнюю минуту для пополнения оркестра.
Чета Стубе сидела в рублевых местах. Яков Федорович хмурился и важничал. Матильда Петровна вся светилась. Она чувствовала себя прежней Мотей. В ней просыпались долго дремавшие голоса дикой воли и пьяного восторга. Издалека звучали ей струны ее старенькой дешевой арфы, и звуки их казались теперь такими невероятно прекрасными, такими невыносимо блаженными. Сон ли это был или еще что, но счастье это было и полная до краев жизнь. Вот этими пальцами играла Мотя, и пела, и Мотю слушали. А теперь пальцы потолстели, и разве может что-нибудь спеть теперь Мотя?