Читаем «Моя единственная любовь». Главная тайна великой актрисы полностью

«Моя единственная любовь». Главная тайна великой актрисы

Прежде считалось, что Фаина Раневская была не просто «старой девой», а чуть ли не мужененавистницей, никогда не влюблялась и не…

Фаина Георгиевна Раневская

Искусство, Искусствоведение, Дизайн / Кино 18+

И не отпускает.

Не дает покоя мысль, что не зря вот так все сразу – Федор Иванович Толбухин, церковь Всех Святых и Павла Леонтьевна с Ирой живут отдельно. Я одна, никто не заглянет через плечо, никто не спросит, почему глаза красные или свет горел до самого утра.

Федор Иванович о Крыме говорит охотно, но о нынешнем. Толбухин освобождал его от фашистов, а в Гражданскую воевал против поляков и в Кронштадте.

О Крыме двадцатого года никто говорить не хочет.

Никто, даже те, кто могут.

И я не хочу.

Дневник тех месяцев порвала в клочки, сожгла, старательно переворошив пепел. Заставляла себя не думать, не вспоминать, это страшно, это опасно, это очень больно.

И вдруг все сразу – свеча в храме, пальцы Андрея на моих и ледяной Крым двадцатого года за московским окном, которое в стену.

Как озарение: вот оно! Я не забыла ни одного дня, ни одной минуты, связанной с тобой. Но не забыть и не вспоминать не одно и то же. Я не имела права не вспоминать. Не порвать тогда дневник не могла – опасно для всех, Андрей, ты поймешь. Но сейчас… Эта свеча в руке и крестик на ладони. Я должна все вспомнить, все. Иначе не отпустит. Иначе получится предательство.

Я не предавала тебя. Никогда.

Чем больше думаю, тем ясней понимаю, что нужно все вернуть – записать то, что еще помню. Не ради публикации (упаси боже!), ради себя, своей памяти.

Когда-то Ниночка Сухоцкая просила записать, чтобы не забылся тот кошмар. Но было еще слишком свежо и больно, да и опасно. За себя не боялась, но потащить за собой близких не хотела.

Хожу кругами и не могу приступить, не могу решиться. Сохранись та тетрадь, просто добавила бы свои замечания с высоты прожитых лет, а так хоть все заново начинай. А может, и лучше – заново. Какая разница, какого цвета было у меня платье или что сказал Павел Анатольевич в ответ на чьи-то слова? Куда важней, что думали и чувствовали в те страшные три месяца осени двадцатого года в Крыму. А это я помню, словно было вчера, а не двадцать восемь лет назад.

Пока еще нельзя говорить многого, но пройдет время, наступит пора, когда правда тех, кто пережил этот раскол, понадобится. Для меня главное – память об Андрее, но ведь есть еще память о том, через что мы прошли проклятой осенью двадцатого года в Крыму.

Забудут Раневскую, но должны помнить Раскол, погубивший стольких.

В русских Расколах никогда нет ни правых, ни виноватых. Правых вообще быть не может, а вот виноваты все. Что допустили это противостояние, что не слышали друг друга, звали на помощь чужих (как это знакомо для Руси во все века! я плохо знаю историю, но тут и знать нечего).

Никогда не интересовалась политикой, терпеть ее не могу, но как вспомню, сколько и каких людей погубили в кровавой междоусобице, страшно за Россию становится. Неужели ей вовек так суждено – чтобы русский на русского, брат на брата до самого конца, до погибели обоюдной?

Сейчас об этом говорить нельзя, но ведь будет время, когда станет можно.

А вдруг мы что-то забудем или, хуже того, вовсе не доживем, некому будет предупредить?

Что-то пафосно получается.

Третью неделю уговариваю себя писать. Третью неделю успешно нахожу разные отговорки – то сначала настроиться нужно, то времени нет, то сумбурно все, мол, чуть-чуть разберусь с мыслями и начну.

Пожалуй, так и собиралась бы, не услышь, как один прозаик советует другому: если не знаешь, что писать или как начать, садись за стол, бери перо, обмакивай в чернила и начинай. Что? Да все что угодно! Дальше мол, само пойдет.

Решила попробовать. А вдруг пойдет?

А еще тоненькая тетрадка стихов. Я не могла ее вытащить на свет, чтобы даже прочитать, опасаясь, что заметят и сунут нос. Не Павла Леонтьевна, она слишком деликатна, чтобы читать чужое без спроса, но Ирина. Я и дневник тогда сожгла, чтобы Ира нос не совала.

Ирина меня никогда не любила, ревновала, считая, что я украла у нее любовь матери, а в подростковом возрасте и вовсе ненавидела. Это понятно, это простительно, в двенадцать-тринадцать лет всем кажется, что мир против них, а уж чужая недотепа, с которой мать носится, как курица со снесенным яйцом, вообще враг.

Я в таком возрасте почти ненавидела всех за любовь к моей старшей сестре-красавице и саму сестру за всеобщую любовь к ней.

Дневник уничтожила, а на стихи рука не поднялась, так и лежала эта тоненькая тетрадочка далеко в тайниках с документами. Это были бумаги, связанные с семьей Фельдман (в том числе телеграммы от мамы о том, что перевела деньги – я хранила, поскольку мечтала когда-нибудь вернуть все, хотя это «когда-нибудь» упорно откладывалось). К счастью, Ирину подобные вещи не интересовали совсем, за тетрадочку можно не опасаться.

А потом я сама не доставала – было слишком тяжело и больно.

После похода в храм открыла ее и поразилась – вот она, летопись моей трагической любви. Наивно, неумело, временами напыщенно, но такова была я тогда, таков был мир вокруг.

Похожие книги