Читаем Конь рыжий полностью

Но в деде Сергее Петровиче ничего властного нет. Правда, он неистовый ругатель, горячка, крикун, но это по дворянской наследственности. Щуплый, кареглазый, лопатобородый, с очень русским лицом, Сергей Петро­вич мягкий, а дома с детьми нежный человек; тут по самым пустякам он может расстроиться и даже просле­зиться. В его повадке, манерах, говоре много старины и я люблю его, особенно когда, приехав из управы, в кре­мовом пиджачке, дожидаясь обеда, он берет бинокль и садится у окна глядеть на свою площадь.

<p>II</p>

Солнечная тишина, дед, балкон, керенская площадь, это и есть мое детство. Иногда через площадь куда-то медленно шли «волчки», небритые, с палками, с мешка­ми за спинами. Все тогда бросались к окнам, на балкон, с любопытством и жалостью глядя на беспаспортников, кто-то выносил им еду, деньги. Иногда по площади шел чернобородый, в грязно-розовых портках, в рубахе на одной медной пуговице, мужик с волосами по плечи, с острым волчьим взглядом, в мороз и распутицу шле­павший босиком. Все керенцы звали его «проповедник». Голосом пронзительным, с повелительным жестом, он начинал всегда одну и ту же проповедь: «Мир кончает­ся, кончина приближается, Антихрист нарождается, страшный суд надвигается…». И в его короткопалую ла­донь подавали семишники, трешники, пятаки перепуган­ные встречные бабы. А «проповедник» еще кочевряжит­ся, не от всех принимает подаяние, некоторым прика­зывает покаяться, а порой начинает и анафематствовать до тех пор, пока тот же дед с балкона не при­кажет городовым прогнать «проповедника» с площади прочь.

Иногда появлялся и юродивый Юдка, полуголый, заросший волосом, он бесцельно начинал шляться по площади, выкрикивая нечленораздельные звуки. Все Юдку знали. Из калиток божьему человеку выносили кто одежду, кто поесть. Пробродив так день, Юдка куда-то пропадал и если очень долго не показывался, то дед говаривал: «Что-то Юдку давно не видно, не помер ли?».

Гораздо реже нарушал сонность керенской площа­ди дурачек Ваня Приезжев. Трезвый это был тихий и жалкий человек, но когда кто-нибудь нарочно «для смеху» подпаивал дурака, Ваня впадал в буйство, вы­бегал на площадь, крича, маша кулаками, и никто не понимал, что дураку надо? Кончалось же это тем, что двое городовых хватали здоровенного Ваню, таща че­рез площадь в узилище, а дурак, вырываясь, оглашал Керенск таким животным воем, что обыватели в отчаянье высовывались из окон. И наконец дед, не выдержав, быстрыми шагами выходил на балкон, сердито крича:

«Да, оставьте вы его, дурака! Куда его тащите!». Горо­довые отпускали Ваню и вой замирал к всеобщему об­легчению.

Тихо жил Керенск. Вокруг города гнулись поля ржи, овса, проса. А когда ветер тянул с реки Чангара, Керенск наполнялся пряным запахом конопли.

<p>III</p>

Только два путешествия нарушали мирную тишину жизни в дедовом доме: поездка в монастырь и в родо­вое именье Сапеловку. О поездке в Сапеловку говорили задолго, но собраться поехать всё никак не решались: то небо ненадежное, как бы дождя не было, то очень уж марит, быть грозе. Но всё-таки, раз в лето, наконец собирались.

В монастырь же ездили чаще.

Покрытая синей подушкой линейка стоит у крыль­ца. Лоснящийся жеребец похрапывает, переминается. Тети, дядя, я, брат рассаживаемся; дядя предупреж­дает, чтоб не раскрывали зонтиков, а то жеребец испу­гается, понесет. И линейка трогается из ворот через площадь, через город на крутосклон к лесу, где белеют монастырские стены.

Страдающая одышкой, бледно-одутловатая мать-игуменья Олимпиада, в прошлом малограмотная кре­стьянка, а теперь «министр-баба», как называет ее дед, сердечно встречает нас на монастырском дворе и ведет в монастырскую гостиницу. Мы идем чугунными, истер­тыми плитами коридоров, по переходам с слюдяными оконцами в железно-узористых переплетах. И наконец входим в светлую гостиницу, где пахнет просвирами и яблонным цветом из раскрытых окон.

Низко кланяющиеся, розовые послушницы, неслыш­но скользя, уж накрывают в саду длинный стол. Несут краснеющий углями самовар и начинается чаепитие с знаменитым монастырским малиновым, вишневым, кры­жовенным вареньем, с липовым медом, с свежими про­свирами, с анисовыми яблоками, которые мать-садовни­ца Анна колупает ложечкой в чашку. Меж яблонь мель­кают склоненные очертанья послушниц-работниц, поют кругом какие-то невидимые птицы и солнце золотом наполняет многодесятинный душистый сад.

Перед отъездом мать-садовница Анна ведет меня и брата в келью столетней схимницы получить благосло­вение. В келье могильная тишина, распятие, киот с об­разами в серебряных окладах, перед ним молится кро­хотная восковая старушка. В лампадном сумраке меня пугает стоящий у нее вместо постели открытый гроб. Из сада еле долетает пенье птиц, сухонькая схимница с трудом поднялась с колен и благословляет нас, оробев­ших, полумертвой сквозной рукой. Идя назад сводча­тыми темными коридорами я, стараясь не показать это­го матери-садовнице, тороплюсь и в солнечный аромат сада, на ветер, выхожу с облегчением.

Похожие книги